Неточные совпадения
—
Пойдем, я кончил, — сказал Вронский и, встав,
пошел к двери. Яшвин встал тоже, растянув свои
огромные ноги и длинную спину.
Он слышал, как его лошади жевали сено, потом как хозяин со старшим малым собирался и уехал в ночное; потом слышал, как солдат укладывался спать с другой стороны сарая с племянником, маленьким сыном хозяина; слышал, как мальчик тоненьким голоском сообщил дяде свое впечатление о собаках, которые казались мальчику страшными и
огромными; потом как мальчик расспрашивал, кого будут ловить эти собаки, и как солдат хриплым и сонным голосом говорил ему, что завтра охотники
пойдут в болото и будут палить из ружей, и как потом, чтоб отделаться от вопросов мальчика, он сказал: «Спи, Васька, спи, а то смотри», и скоро сам захрапел, и всё затихло; только слышно было ржание лошадей и каркание бекаса.
Переодевшись без торопливости (он никогда не торопился и не терял самообладания), Вронский велел ехать к баракам. От бараков ему уже были видны море экипажей, пешеходов, солдат, окружавших гипподром, и кипящие народом беседки.
Шли, вероятно, вторые скачки, потому что в то время, как он входил в барак, он слышал звонок. Подходя к конюшне, он встретился с белоногим рыжим Гладиатором Махотина, которого в оранжевой с синим попоне с кажущимися
огромными, отороченными синим ушами вели на гипподром.
После короткого совещания — вдоль ли, поперек ли ходить — Прохор Ермилин, тоже известный косец,
огромный, черноватый мужик,
пошел передом. Он прошел ряд вперед, повернулся назад и отвалил, и все стали выравниваться за ним, ходя под гору по лощине и на гору под самую опушку леса. Солнце зашло за лес. Роса уже пала, и косцы только на горке были на солнце, а в низу, по которому поднимался пар, и на той стороне
шли в свежей, росистой тени. Работа кипела.
Уж не раз испытав с пользою известное ему средство заглушать свою досаду и всё, кажущееся дурным, сделать опять хорошим, Левин и теперь употребил это средство. Он посмотрел, как шагал Мишка, ворочая
огромные комья земли, налипавшей на каждой ноге, слез с лошади, взял у Василья севалку и
пошел рассевать.
Пред ним, в загибе реки за болотцем, весело треща звонкими голосами, двигалась пестрая вереница баб, и из растрясенного сена быстро вытягивались по светлозеленой отаве серые извилистые валы. Следом за бабами
шли мужики с вилами, и из валов выростали широкие, высокие, пухлые копны. Слева по убранному уже лугу гремели телеги, и одна за другою, подаваемые
огромными навилинами, исчезали копны, и на место их навивались нависающие на зады лошадей тяжелые воза душистого сена.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу
огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и
пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Какой-то молодец купил
огромный дом,
Дом, правда, дедовский, но строенный на-славу...
С тобой всю
славу разделю:
Конюшню, как дворец
огромный,
Построить для тебя велю,
А летом отведу луга тебе поёмны...
Были минуты, когда Дронов внезапно расцветал и становился непохож сам на себя. Им овладевала задумчивость, он весь вытягивался, выпрямлялся и мягким голосом тихо рассказывал Климу удивительные полусны, полусказки. Рассказывал, что из колодца в углу двора вылез
огромный, но легкий и прозрачный, как тень, человек, перешагнул через ворота,
пошел по улице, и, когда проходил мимо колокольни, она, потемнев, покачнулась вправо и влево, как тонкое дерево под ударом ветра.
— Мы никуда не
идем, — сказал он. — Мы смятенно топчемся на месте, а
огромное, пестрое, тяжелое отечество наше неуклонно всей массой двигается по наклонной плоскости, скрипит, разрушается. Впереди — катастрофа.
— Да! — знаешь, кого я встретила? Марину. Она тоже вдова, давно уже. Ах, Клим, какая она!
Огромная, красивая и… торгует церковной утварью! Впрочем — это мелочь. Она — удивительна! Торговля — это ширма. Я не могу рассказать тебе о ней всего, — наш поезд
идет в двенадцать тридцать две.
Так, с поднятыми руками, она и проплыла в кухню. Самгин, испуганный ее шипением, оскорбленный тем, что она заговорила с ним на ты, постоял минуту и
пошел за нею в кухню. Она, особенно
огромная в сумраке рассвета, сидела среди кухни на стуле, упираясь в колени, и по бурому, тугому лицу ее текли маленькие слезы.
К собору, где служили молебен, Самгин не
пошел, а остановился в городском саду и оттуда посмотрел на площадь; она была точно
огромное блюдо, наполненное салатом из овощей, зонтики и платья женщин очень напоминали куски свеклы, моркови, огурцов. Сад был тоже набит людями, образовав тесные группы, они тревожно ворчали; на одной скамье стоял длинный, лысый чиновник и кричал...
Было тепло, тихо, только колеса весело расплескивали красноватую воду неширокой реки,
посылая к берегам вспененные волны, — они делали пароход еще более похожим на птицу с
огромными крыльями.
Ближе к Таврическому саду люди
шли негустой, но почти сплошной толпою, на Литейном, где-то около моста, а может быть, за мостом, на Выборгской, немножко похлопали выстрелы из ружей, догорал окружный суд, от него остались только стены, но в их
огромной коробке все еще жадно хрустел огонь, догрызая дерево, изредка в огне что-то тяжело вздыхало, и тогда от него отрывались стайки мелких огоньков, они трепетно вылетали на воздух, точно бабочки или цветы, и быстро превращались в темно-серый бумажный пепел.
Хотя кашель мешал Дьякону, но говорил он с великой силой, и на некоторых словах его хриплый голос звучал уже по-прежнему бархатно. Пред глазами Самгина внезапно возникла мрачная картина: ночь, широчайшее поле, всюду по горизонту пылают
огромные костры, и от костров
идет во главе тысяч крестьян этот яростный человек с безумным взглядом обнаженных глаз. Но Самгин видел и то, что слушатели, переглядываясь друг с другом, похожи на зрителей в театре, на зрителей, которым не нравится приезжий гастролер.
Из окна, точно дым, выплывало умоляющее бормотанье Дуняши, Иноков тоже рассказывал что-то вполголоса, снизу, из города, доносился тяжелый, но мягкий, странно чавкающий звук, как будто
огромные подошвы шлепали по камню мостовой. Самгин вынул часы, посмотрел на циферблат — время
шло медленно.
Сыроватый ветер разгонял людей по всем направлениям, цокали подковы
огромных мохнатоногих лошадей,
шли солдаты, трещал барабан, изредка скользил и трубил, как слон, автомобиль, — немцы останавливались, почтительно уступая ему дорогу, провожали его ласковыми глазами.
Около дачи было озеро,
огромный парк: он боялся
идти туда, чтоб не встретить Ольгу одну.
Подле
огромного развесистого вяза, с сгнившей скамьей, толпились вишни и яблони; там рябина; там
шла кучка лип, хотела было образовать аллею, да вдруг ушла в лес и братски перепуталась с ельником, березняком. И вдруг все кончалось обрывом, поросшим кустами, идущими почти на полверсты берегом до Волги.
— Я вам сам дверь отворю,
идите, но знайте: я принял одно
огромное решение; и если вы захотите дать свет моей душе, то воротитесь, сядьте и выслушайте только два слова. Но если не хотите, то уйдите, и я вам сам дверь отворю!
Вдруг — о горе! не поворотили вовремя — и шкуну потащило течением назад, прямо на
огромную, неуклюжую, пеструю джонку; едва-едва отделались и опять
пошли лавировать.
Мы стали прекрасно. Вообразите
огромную сцену, в глубине которой, верстах в трех от вас, видны высокие холмы, почти горы, и у подошвы их куча домов с белыми известковыми стенами, черепичными или деревянными кровлями. Это и есть город, лежащий на берегу полукруглой бухты. От бухты
идет пролив, широкий, почти как Нева, с зелеными, холмистыми берегами, усеянными хижинами, батареями, деревнями, кедровником и нивами.
«На берег кому угодно! — говорят часу во втором, — сейчас шлюпка
идет». Нас несколько человек село в катер, все в белом, — иначе под этим солнцем показаться нельзя — и поехали, прикрывшись холстинным тентом; но и то жарко: выставишь нечаянно руку, ногу, плечо — жжет. Голубая вода не струится нисколько; суда, мимо которых мы ехали, будто спят: ни малейшего движения на них; на палубе ни души. По
огромному заливу кое-где ползают лодки, как сонные мухи.
Мы
пошли по комнатам: с одной стороны заклеенная вместо стекол бумагой оконная рама доходила до полу, с другой — подвижные бумажные, разрисованные, и весьма недурно, или сделанные из позолоченной и посеребренной бумаги ширмы, так что не узнаешь, одна ли это
огромная зала или несколько комнат.
Скоро и хижины кончились; мы
пошли по
огромному, огороженному, вероятно для скота, лугу и дошли до болота и обширного оврага, заросшего сплошным лесом.
Дорогой навязавшийся нам в проводники малаец принес нам винограду. Мы
пошли назад все по садам, между
огромными дубами, из рытвины в рытвину, взобрались на пригорок и, спустившись с него, очутились в городе. Только что мы вошли в улицу, кто-то сказал: «Посмотрите на Столовую гору!» Все оглянулись и остановились в изумлении: половины горы не было.
«Ну, я
пойду немного пешком», — сказал я и
пошел по прекрасному лугу мимо
огромных сосен.
Лес
идет разнообразнее и крупнее.
Огромные сосны и ели, часто надломившись живописно, падают на соседние деревья. Травы обильны. «Сена-то, сена-то! никто не косит!» — беспрестанно восклицает с соболезнованием Тимофей, хотя ему десять раз сказано, что тут некому косить. «Даром пропадает!» — со вздохом говорит он.
Мы
шли по полям, засеянным разными овощами. Фермы рассеяны саженях во ста пятидесяти или двухстах друг от друга. Заглядывали в домы; «Чинь-чинь», — говорили мы жителям: они улыбались и просили войти. Из дверей одной фермы выглянул китаец, седой, в очках с
огромными круглыми стеклами, державшихся только на носу. В руках у него была книга. Отец Аввакум взял у него книгу, снял с его носа очки, надел на свой и стал читать вслух по-китайски, как по-русски. Китаец и рот разинул. Книга была — Конфуций.
Нельзя было Китаю жить долее, как он жил до сих пор. Он не
шел, не двигался, а только конвульсивно дышал, пав под бременем своего истощения. Нет единства и целости, нет условий органической государственной жизни, необходимой для движения такого
огромного целого. Политическое начало не скрепляет народа в одно нераздельное тело, присутствие религии не согревает тела внутри.
Лавки начали редеть; мы
шли мимо превысоких, как стены крепости, заборов из бамбука, за которыми лежали груды кирпичей, и наконец прошли через
огромный двор, весь изрытый и отчасти заросший травой, и очутились под стенами осажденного города.
Хозяйка предложила Нехлюдову тарантас доехать до полуэтапа, находившегося на конце села, но Нехлюдов предпочел
идти пешком. Молодой малый, широкоплечий богатырь, работник, в
огромных свеже-вымазанных пахучим дегтем сапогах, взялся проводить. С неба
шла мгла, и было так темно, что как только малый отделялся шага на три в тех местах, где не падал свет из окон, Нехлюдов уже не видал его, а слышал только чмоканье его сапог по липкой, глубокой грязи.
— Как пройдете церковь, от двухъярусного дома направо второй. Да вот вам батожок, — сказал он, отдавая Нехлюдову длинную, выше роста палку, с которой он
шел, и, шлепая своими
огромными сапогами, скрылся в темноте вместе с женщинами.
На четырех страницах по 27 пунктам
шло таким образом описание всех подробностей наружного осмотра страшного,
огромного, толстого и еще распухшего, разлагающегося трупа веселившегося в городе купца.
Софронов сын, трехаршинный староста, по всем признакам человек весьма глупый, также
пошел за нами, да еще присоединился к нам земский Федосеич, отставной солдат с
огромными усами и престранным выражением лица: точно он весьма давно тому назад чему-то необыкновенно удивился да с тех пор уж и не пришел в себя.
В дыму
идти становилось все труднее и труднее. Начинало першить в горле. Стало ясно, что мы не успеем пройти буреломный лес, который, будучи высушен солнцем и ветром, представлял теперь
огромный костер.
Споры наши чуть-чуть было не привели к
огромному несчастию, к гибели двух чистейших и лучших представителей обеих партий. Едва усилиями друзей удалось затушить ссору Грановского с П. В. Киреевским, которая быстро
шла к дуэли.
— Так ты думаешь, земляк, что плохо
пойдет наша пшеница? — говорил человек, с вида похожий на заезжего мещанина, обитателя какого-нибудь местечка, в пестрядевых, запачканных дегтем и засаленных шароварах, другому, в синей, местами уже с заплатами, свитке и с
огромною шишкою на лбу.
В торжественном шествии в
огромной зале, переполненной народом, в которой выдают докторскую степень, я
шел в первом ряду, как доктор теологии, то есть высшей из наук.
«Эрмитаж» стал давать
огромные барыши — пьянство и разгул
пошли вовсю. Московские «именитые» купцы и богатеи посерее
шли прямо в кабинеты, где сразу распоясывались… Зернистая икра подавалась в серебряных ведрах, аршинных стерлядей на уху приносили прямо в кабинеты, где их и закалывали… И все-таки спаржу с ножа ели и ножом резали артишоки. Из кабинетов особенно славился красный, в котором московские прожигатели жизни ученую свинью у клоуна Таити съели…
Здесь давались небольшие обеды особенно знатным иностранцам; кушанья французской кухни здесь не подавались, хотя вина
шли и французские, но перелитые в старинную посуду с надписью — фряжское, фалернское, мальвазия, греческое и т. п., а для шампанского подавался
огромный серебряный жбан, в ведро величиной, и черпали вино серебряным ковшом, а пили кубками.
Сидит человек на скамейке на Цветном бульваре и смотрит на улицу, на
огромный дом Внукова. Видит,
идут по тротуару мимо этого дома человек пять, и вдруг — никого! Куда они девались?.. Смотрит — тротуар пуст… И опять неведомо откуда появляется пьяная толпа, шумит, дерется… И вдруг исчезает снова… Торопливо шагает будочник — и тоже проваливается сквозь землю, а через пять минут опять вырастает из земли и шагает по тротуару с бутылкой водки в одной руке и со свертком в другой…
Впереди мчится весь красный, с красным хвостом и красными руками, в блестящем
шлеме верховой на бешеном
огромном пегом коне… А сзади — дроги с баграми, на дрогах — красные черти…
В глубине зала вверху виднелась темная ниша в стене, вроде какой-то таинственной ложи, а рядом с ней были редкостные английские часы,
огромный золоченый маятник которых казался неподвижным, часы
шли бесшумно.
Но во время турецкой войны дети и внуки кимряков были «вовлечены в невыгодную сделку», как они объясняли на суде, поставщиками на армию, которые дали
огромные заказы на изготовление сапог с бумажными подметками. И лазили по снегам балканским и кавказским солдаты в разорванных сапогах, и гибли от простуды… И опять с тех пор
пошли бумажные подметки… на Сухаревке, на Смоленском рынке и по мелким магазинам с девизом «на грош пятаков» и «не обманешь — не продашь».
Шел я далеко не таким победителем, как когда-то в пансион Рыхлинского. После вступительного экзамена я заболел лихорадкой и пропустил почти всю первую четверть. Жизнь этого
огромного «казенного» учреждения
шла без меня на всех парах, и я чувствовал себя ничтожным, жалким, вперед уже в чем-то виновным. Виновным в том, что болел, что ничего не знаю, что я, наконец, так мал и не похож на гимназиста… И
иду теперь беззащитный навстречу Киченку, Мине, суровым нравам и наказаниям…
И потом в тихий летний вечер, полусумеречный, полупронизанный светом луны, на улицах опять слышались печально торжественные звуки флейт и кларнетов и размеренный топот
огромной толпы, в середине которой
шла Басина Ита с своим ученым супругом.
Крыштанович уверенным шагом повел меня мимо прежней нашей квартиры. Мы прошли мимо старой «фигуры» на шоссе и
пошли прямо. В какой-то маленькой лавочке Крыштанович купил две булки и кусок колбасы. Уверенность, с какой он делал эту покупку и расплачивался за нее серебряными деньгами, тоже импонировала мне: у меня только раз в жизни было пятнадцать копеек, и когда я
шел с ними по улице, то мне казалось, что все знают об этой
огромной сумме и кто-нибудь непременно затевает меня ограбить…